Разделась, завязала волосы, чтобы не рассыпались, входишь в воду, несколько раз проверяя узел на голове.
Перевернулась на спину и молотишь озеро ногами, в снопе пены мелькают розовые пятки.
Потом ложишься звездочкой, разбросав руки и ноги, узел на голове развязался, и твои длинные волосы расплываются во все стороны.
Позже, на берегу, я украдкой, чтобы ты не заметила, бросаю взгляд туда, где у тебя между ног из-под резинки купальника выбились мокрые завитки.
А теперь вижу твою комнату.
Снимаешь туфли — наклоняешься одним плечом, потом другим.
Целую твои ладони, а ты говоришь:
— Не надо, грязные!
Обхватила мою шею руками и целуешь, кусая губы.
Вдруг вскрикнула.
Я даже испугался:
— Что случилось?
— Ты мне локтем волосы прижал.
Наклонилась надо мной, касаешься соском моих век, ресниц. Надвинула волосы шатром на нас обоих.
Стаскиваю с тебя трусики, какие-то детские, кремовые, с бантиками, ты помогаешь, поднимаешь коленки.
Целую тебя там, где кожа мягче и нежнее всего, — в бедра изнутри.
Зарываю нос в густую теплую поросль.
Кровать так отчаянно скрипит, что перебираемся на пол.
Застонала подо мной, прогнулась мостиком.
Лежим, и сквозняк — приятно по потным ногам.
У тебя на спине нежный пушок и узоры от жестких рубцов китайской циновки. Вожу пальцем по твоим острым позвонкам.
Беру ручку на столе, начинаю соединять чернильной линией твои родинки на спине. Тебе щекотно. Потом выкручиваешься у зеркала, смотришь через плечо, что получилось. Я хочу смыть, а ты говоришь:
— Оставь!
— Так и будешь ходить?
— Да.
Забросила ноги на стенку и вдруг побежала мелкими шажками по обоям, выгнулась, уперлась локтями в циновку, замерла вверх ногами. Не удержался, захотелось поцеловать тебя там — сразу сложилась, рухнула.
Я ухожу, а ты вышла проводить меня к двери — в одной маечке, под ней ничего нет, застеснялась и тянешь спереди вниз рукой за край.
В последнюю нашу ночь проснулся и слушал, как ты сопишь.
Ты привыкла спать «куколкой», закутала голову в одеяло и оставила только лунку для дыхания. Лежу и смотрю в эту лунку. А ты смешная такая — заснула с шоколадной конфетой за щекой. И у тебя изо рта шоколадная струйка.
Лежу и сторожу твое дыхание.
Прислушиваюсь к твоему ритму. И пытаюсь дышать с тобой вместе. Вдох-выдох, вдох-выдох. Вдох-выдох.
Медленно-медленно. Вот так:
Вдох.
Выдох.
Ты знаешь, мне никогда раньше не было так хорошо и уютно, как в ту минуту. Смотрел на тебя, такую красивую, такую безмятежную, сонную, трогал волосы, выбившиеся из твоего одеяльного кокона, и так захотелось защитить тебя от этой ночи, от каких-то пьяных ночных криков за окном, от всего мира.
Сашенька моя! Спи! Спи спокойно! Я здесь, дышу вместе с тобой.
Вдох.
Выдох.
Вдох.
Выдох.
Вдох.
Выдох.
Заглянула в почтовый ящик — от тебя опять ничего.
Надо готовиться к семинару завтра, а в голове пусто. Наплевать. Сварю кофе, залезу с ногами в кресло и буду сейчас говорить с тобой. Слушай.
Помнишь, было так здорово рассказывать друг другу что-нибудь про детство. Я ведь тебе про себя так много еще не рассказала.
А теперь грызу ручку и не знаю, с чего начать.
Знаешь, почему меня так назвали?
Я в детстве обожала всякие красивые коробочки, шкатулки в нижних ящиках нашего серванта, подолгу разбирала хранившиеся там у мамы браслеты, брошки, игральные карты, открытки — все на свете. И вот в одной коробке я нашла детские сандалики — крохотные, ссохшиеся, кукольные.
Оказалось, что у меня был старший брат. В три года он заболел, его отвезли в больницу. О нем говорили страшное слово — «залечили».
Родители сразу решили родить еще ребенка. Взамен.
Родилась девочка. Я.
Мама не смогла принять ребенка, не стала кормить, не хотела меня видеть. Мне все это потом рассказывали.
Меня выходил отец. И меня, и маму.
У моей детской кроватки в деревянной решетке были выпилены три прута, чтобы я могла вылезать. Но это была его кроватка, того ребенка. Я ведь тогда не могла понять, что это для него была лазейка. Это он пролезал. Мне нравилось туда юркнуть, но на самом деле я просто повторяла его движения.
Для меня тот мальчик оставался в какой-то непредставимой жизни до моего рождения, которая если и существовала, то сливалась с какими-то доисторическими временами, но для мамы он был здесь, рядом со мной — присутствуя, не отлучаясь. Однажды мы ехали на дачу на электричке, и напротив сидел ребенок с бабушкой. Ребенок как ребенок, писклявый, капризный, сопливый, картавый. Все чего-то от своей бабки хотел. Та его без конца шпыняла:
— Да угомонись ты!
И помню, как мама дрогнула, сжалась, когда старуха сказала:
— Саша! Выходим!
Когда мы вышли из поезда, мама на платформе отвернулась и стала отчаянно рыться в сумочке, а я видела, что у нее хлынули слезы. Я захныкала, и тогда она обернулась, стала целовать меня мокрыми губами, успокаивать, что все хорошо, что просто ей мушка залетела в глаз.
— А теперь все хорошо!
Она высморкалась, подкрасила ресницы, хлопнула звонко пудреницей. И мы зашагали на дачу.
Помню, что я именно тогда подумала: хорошо, что тот ребенок умер. Иначе где бы тогда была я? Шла и повторяла про себя мамины слова: «А теперь все хорошо!».
Я ведь не могла не родиться. И все кругом, и все, что было, что есть и будет, — тому простое и достаточное доказательство, даже вот эта горластая форточка, и эти лепешки солнца на полу, и створоженные лепестки от свернувшегося молока вот в этой кружке с кофе, и вот это полинявшее зеркало, что играет с окном в гляделки — кто кого переглядит.